Category: искусство

Category was added automatically. Read all entries about "искусство".

унутрь

ч. 217 - окончание.

[Spoiler (click to open)] Последней из храма уходила Мариванна, она же утром и приходила первой. Мариванна - гроза женщин в брюках, непокрытых и напомаженных, верный страж и ревнитель благочестия - в каждой церкви есть такие старушки. Сама она очень маленького роста, кругленькая, лицо, включая пухленькие щёчки, сплошь изрезано глубокими морщинами: ни дать, ни взять - добрая бабушка со старой зернистой фотографии. Но крепко сжатые до припухлости губы и полные укоризны тёмно синие глаза словно замораживали это лицо. Лишь когда Мариванна улыбалась - крайне редко - лицо приходило в согласие с самим собой, глаза чудесным образом становились светло-голубыми и прозрачными, как апрельское небо, а морщины обращались в солнечные лучики. Несть числа претерпевшим обиду от Мариванны.

Тогда (начало 90-х) многие повалили в церковь - мода. Старушки, поздние вдовы, юноши с талыми глазами. Высокоумные учёные, разночинцы и рабочие, потерявшие работу. Бандиты. Славянофилы и западники, люди света и тянущиеся к оному, коммунисты и демократы - бывшие и будущие. Градоначальники с лакеями, нищие, невесть откуда во множестве взявшиеся. Кришнаиты и адвентисты отирались поблизости. Последние - прирождённые миссионеры, твёрдо усвоившие, что реклама движет торговлю. Они звонили в квартиры, отлавливали на улице, в магазинах, неожиданно выскакивали из-за кустов в лесу и были очень убедительны. Если, уходя от них самыми тайными тропинками, вдруг оскользнулся или просто сбился с шага - догонят и непременно причинят добро. У адвентистов я был в самом их логове, за Окою. Подстриженные кустики и газончик, дорожки, всё ухожено, чисто, нигде ни окурка, ни бумажки - не на чем отдохнуть взгляду. Но библиотека у них такая, что там и жил бы, там бы и помер. Кришнаиты изловили меня посредством симпатичной и стройной молодой женщины с чёрной отметинкой на лбу, по её рекомендации ездил на их собрание в Москву. Что могу сказать: электричества не надо - так светло от голов, и сладости они готовить мастера. Но то ли из-за слабости зубов, то ли из-за давней симпатии к буддизму так и не пришлось мне узнать, была ли отметинка та естественной или нарисованной...

Сама сторожка - маленький деревянный домик о двух комнатах. Передняя выходит окном на церковный дворик, у окна стол и стул, у глухой стены справа - низенькая кушетка из плохо струганых досок, слева ещё окошко, сзади шкаф, больше места ни на что и нет. Задняя комната запирается на ключ. Там полки с книгами, а после Пасхи на полу стоят большие коробки с куличами и крашеными яйцами - всё это раздавали нуждающимся, ну и сами, конечно, ели. Когда я смотрю на это яичное разноцветье, вспоминается детство.

...Всю Великую неделю после Пасхи мы катали яйца во дворе. Выламывается с крыши кусок шифера в 2-3 волны и полметра длиною, одним концом ставится на кирпич. Яйцо кладётся в ложбинку и мчится вниз, набирая скорость, с грохотом приближающегося поезда, потом мягко катится по земле, поворачивая в сторону острого своего конца. Более округлые яйца катятся ровней и дольше, узконосые - резко берут вбок. Подталкивать яйцо нельзя, можно хитро расположить его в ложбинке: по центру, с краю, чуть боком - в общем, кто умеет катать яйца, поймёт. Яйца широко и пёстро раскатывались на чёрной земле под липами, когда кто-то заденет своим яйцом твоё - гони копеечку. Имея удачное яйцо и мастерство, можно было заработать на сливочное в стаканчике, с розочкой. Яйца, конечно, бились, битое катать нельзя, приходилось съедать тут же. Правила суровы, девчонок обычно не допускали - они плаксы. У каждого в наличии два, много - три яйца.

- Ба, дай яичко!

- Да где ж на тебя напасёшься-то, я что - несушка?

- Вон у тебя, на шкафу!

- То свячёные, не дело их по земле елозить!

- А-а-а!

- Ироды окаянные! На, не реви! Всю душу мою грехми обложили!

Яйца наши были всё больше луковой покраски: от светло-жёлтых до тёмно-коричневых. Попадались красные, крашеные свеклой, грязно-зелёные, тёртые сгоряча молодой апрельской крапивой, что уже появлялась под заборами, красили даже, кажется, синькой и ещё непонятно чем. Только у Генки со второго подъезда яйца разрисованы настоящей краской, акварелью. На них деревенская избушка, лес, речка с лугом, хорошо помню жёлтое поле и небо над ним - немудрёно, несколькими мазками, но сразу как-то узнаёшь и понимаешь. Отец Генки был учителем рисования. Сколько потом пришлось увидеть настоящих, профессиональных картин: колоски все вырисованы, один к одному, на небе облака-барашки, всё путём, а ни поля, ни неба нету...

Большинство книг, стоящих на полках - жития, тягуче-назидательные, как кисель, да поучения архипастырей, отличающиеся к тому же ещё и самолюбованием. Но были и богословские труды, и что-то по истории церкви, и даже определённой направленности художественная литература. В общем, на всю ночь было, что почитать. Если, конечно, найдётся время. Часто заходил Григорий, человек творческой профессии, с постоянно взъерошенными причёской и бородой, на выпивку слабый. Его интересовали старые проблемы практического характера: кто лучше - совестливый атеист или бессовестный христианин и каково пьянице в раю. Приходил Фёдор: строгий, подтянутый, немногословный даже в трезвости, выпив, замолкал совсем. На моих глазах Фёдор одновременно страстно возжаждал Бога и водки, с нуля по возрастающей - и через несколько лет погиб на пике. Приходили интеллигенты, со многими из которых по странному стечению обстоятельств я был тогда знаком, приносили с собой, иногда и закуску. Известно, что интеллигент больше наболтает, чем выпьет, начинали обычно с "божественного", но заканчивали, конечно, политикой. Получалось так: на кушетке спит творческий человек Григорий, в ногах у него напряжённый и молчаливый Фёдор, я подливаю в стаканы, в оставшемся пространстве мечется интеллигенция и страстно рассуждает о Ельцине, демократии и т. п. Когда не приходил никто, я выбирался на улицу, садился на лавочку, что стояла у сторожки и прислонялся спиной к тёплым доскам, пахнущим деревом и ладаном. Тогда из темноты появлялся большой чёрный кот. У него было разорванное ухо и на четверть от конца обломанный хвост, отчего хвост тот напоминал кочергу. Кот разевал рот, но ничего не говорил, наверное, просто хотел меня напугать: пасть у него была кроваво-алая с белыми острыми зубами, а глаза жёлтые, яркие и злые.

В четырёх углах ограды было по прожектору, они направлены внутрь, получалось, что церковь горела как свечка - на четыре луча. Летом в лучах танцевали различные букашки, иногда падали вниз, на землю, чуть отдыхали, взлетали и вновь пускались в пляс. Иногда по касательной к лучу сверкали чёрные молнии летучих мышей. Зимою, в мороз, в лучах искрились серебром мельчайшие кристаллики влаги или важно пролетали снежинки на пути из темноты в темноту. В ясные ночи конопушки звёзд усеивали небо над лесом, и мне всё казалось, что каждая дрожит от вселенского холода, темноты и одиночества. А когда ночное небо закрыто тучами, то за оградою - сплошная тьма, только пониже, где деревья, тьма на ощупь взгляда как будто глуховатая и шершавая, а выше - гладкая и пронзительная.
унутрь

Дома (ч. 213)

Казармы стояли в ряд, длинные, белые, как четыре брусочка пастилы, прикрытые от неба коричневой железной крышей. [Spoiler (click to open)]Небо сыпалось вниз то дождём, то снегом, казалось, кто-то наверху постоянно выжимал мокрую, посеревшую от времени тряпку. Перед казармами - асфальтовая дорога, за нею штаб и плац. Штаб обсажен ёлочками, по периметру плаца - фанерные щиты с нарисованными на них пучеглазыми военнослужащими, очень похожими на настоящих. Ещё из зданий есть: будка КПП, учебный корпус, гаражи, баня, столовая и клуб. В клубе раз в неделю показывали кино, рисовал художник Вова и занимался полковой оркестр. В оркестре я играл сначала на альте, потом на корнете, да что там говорю играл - дудел. За клубом большое озеро, вокруг озера, да и вообще вокруг всей части - сосновый лес. Белоруссия. Мне всегда везло на сосны.

Оркестр был нештатный, поэтому не очень отвлекал от службы. Служба - это подготовка к самому главному в жизни. Для этого физзарядка, политзанятия, стрельбы, собственно специальная подготовка и наряды. В случае самого главного мне с тремя такими же необходимо перетащить круглую железяку - довольно тяжёлую - с одного места на другое. И всё. Я пошёл в армию в 21 год, до этого успев повидать всякого.

Иногда небо выжимали полностью, и на несколько дней появлялось солнце. Вечером оно накалывалось на пики сосен, а утром появлялось с другой стороны, целое и невредимое. Ещё низкое, оно полностью впитывалось стволами, потом переходило на крыши и асфальт. При любой возможности я уходил к озеру или в лес. Летом в лесу жили комары и дятлы, зимою - только дятлы. Они перестукивались морзянкой, дезавуируя секретность месторасположения наших стратегических ракет, и мне за них было страшно. Озеро было тихим, мелким и безосновательно множило сущности, раздваивая взгляд: одна часть видела дно с вычурными водорослями, тогда как другая в том же месте - отражение неба и сосен.

Ни с кем я на службе не сошёлся, разве с художником Вовой. Несколько раз мы виделись потом, на гражданке, однажды на Арбате он бесплатно нарисовал мой портрет, получилось талантливо, потому что лучше, чем на самом деле. Но общие воспоминания были какими-то мятыми, а текущее Вовино восторженное отношение к модной в ту пору перестройке-демократии я не разделял. Как-то разошлись. А за полгода до конца службы в меня неожиданно влюбилась связистка, невысокая, нестройная, с большими карими глазами. Люда её звали, а может быть, Лиза. Всегда я мечтал о скоротечных, ни к чему не обязывающих романах при свечах, а в жизни случалось так, что в меня влюблялись хоть и редко, но горько и непродуманно, тяготясь аксессуарами, самим чувством, да порой и мною. Иногда я отвечал тем же. После демобилизации мне долго снились рассветные позолоченные сосны, озеро, перестук дятлов и что меня снова забирают в армию.
унутрь

Дома (ч. 152)

     Первый дом был о трёх этажах и четырёх подъездах, с бледно-жёлтым плоским лицом, ущерблённым пятнами - там, где обвалилась штукатурка. Эти пятна почему-то не старили его, а придавали военный, залихватский вид. Когда дом отремонтировали и покрасили в голубой цвет, он не спасовал и вскоре посбрасывал новую штукатурку в тех же местах - старые боевые раны не заживали. На голубом фоне рожицы, нарисованные мелом почти под каждым окном, смотрелись веселее. Все портреты были похожи друг на друга, поэтому под каждым писалось имя, а иногда и краткая характеристика, чтобы не перепутать. Сами портретисты не подписывались, однако опытные искусствоведы легко вычисляли их по индивидуальной манере письма и заставляли смывать творчество. Но истинный художник всегда понимает, насколько прототипу приходится трудно без заслуженных им кусочков славы, и рожицы появлялись вновь. Надписи вроде: "Олег + Лена..." по собственной инициативе смывал уже один из сослагаемых, красный, как рак. Те слова, что позже стало принято писать на вертикальных плоскостях и в литературных произведениях, мы, конечно, знали и даже применяли при решении бытовых неурядиц - в письменном виде не употреблялись, как я понимаю, из-за неизбежной в этом случае потери присущим им таинственности и романтизма.
     Перед домом вереницей стояли тополя. Тот, что перед нашим окном, рос не вертикально, а под острым углом к земле, и ветки его торчали не вверх, а в стороны, как будто на бегу кто-то подставил ему подножку, он всплеснул руками - да так и застыл в падении. Тополя летом покрывались такими клейкими, пахнущими сиропом листьями, что хотелось их облизать, как и поступали мухи, после чего прилипали и натужно гудели, то ли от страха, то ли от сладострастия. Тополиный пух был похож на тёплый снег. Каждую весну ветви тополей обрезали по самый ствол, и они какое-то время торчали уродливыми культяпками, похожие на дядю Мишу с первого подъезда. Напротив 1 и 2 подъезда, за тополями, были густые заросли жёлтой акации. Цветы, похожие на причудливые уши, мы поедали - они сладкие - но не все. Оставшиеся превращались в стручки, в которые, если опять-таки съесть находящиеся внутри зёрнышки, можно дудеть. Звук из одних получался густым, как у паровоза, из других - писклявым. У меня не получалось ничего, хотя и цветы, и зёрнышки я ел, как и все. И ещё не получалось свистеть - ни с пальцами, ни без, и даже плюнуть на это сквозь зубы далеко и метко - тоже не получалось!
     У дяди Миши не было ни рук, ни ног. Он сидел у окна и смотрел на улицу. Завидев на улице мужиков, дядя Миша делал вращательные движения головой, а когда она уставала - глазами. Иногда мужики заходили к дяде Мише, сажали его в детскую коляску и везли с собою "под липки". Лип было четыре, они росли квадратом, ствол у каждой был полтора метра в диаметре. Под ними был вкопан стол с двумя скамейками по бокам, за столом мужики громко играли в домино и тихо выпивали. В домино дядя Миша играть не мог, самостоятельно выпивать - тоже, но очень любил. Во время игры мужики говорили о рыбалке, работе и о жизни. Когда мужики не играли в домино или не выпивали, то обычно молчали.

  А бабушки могли разговаривать и так. Между тополями стояли лавочки, бабушки сидели на них и лузгали семечки, под ногами у них бродили голуби и, наклонив головы набок, внимательно слушали. В холодную погоду бабушки были в одинаковых серых вязаных шалях, в тёплую - в платках. Большинство платков были в горошек разной расцветки, но иногда встречались и в цветочек. Бабушки на лавочках не выпивали и поэтому не говорили о жизни, всё больше о нынешнем, обыденном - кто, куда, зачем, да и разговору этому никакого значения не придавалось. Жизнь сама по себе накапливалась в глубине глаз, скручивалась в морщинах - так туго, что и не выговорить никакими словами...

унутрь

Родственные души (ч. 138)


  "А что ещё нужно душе? - Немного любви. И тревоги. Немного листвы на дороге. И ветра в сухом камыше."
А. Жигулин

                                                Из "Записок плохого человека".

Есть такое выражение: "сила вещей". Какова же эта сила? Души рождаются потенциально разными: в процессе наблюдения, усвоения информации, оценки всяческих вещей, в результате переживания усвоенного выпестовывается душа индивидуальная, ни на какие другие не похожая. Но вещей много, намного больше, чем душ, и количество их всё время увеличивается, сила растёт. Вот легко же было русскому барчонку, когда вокруг него - рассказчица-няня, лучина да кружка, или молодому еврейскому художнику, когда перед ним - всего-то захолустный город Плёс! С увеличением количества вещей качество собственных за ними наблюдений падает: в силу обыкновенной нехватки времени, да и оценками легче воспользоваться уже произведёнными, причём в до тошноты удобопоглощаемом виде. У кого есть сомнения, что именно в модных парах: креативность-обыденность, состоятельность-нищебродство, демократия-тоталитаризм и т. п. будет выбрано порядочной душой? Ещё оставшиеся у индивидуума вопросы, вроде: кто он - мужчина, женщина или что-то третье - не представляются существенными ввиду достижений современной медицины и переменчивости моды. Существуют большие и малые общества, где родственные души успешно плодятся и размножаются, беспрестанно и бесстрашно обмениваясь друг с другом сугубо личными своими наблюдениями и переживаниями, приятными и принятыми во всех отношениях, невзирая на негодяев, вяло твердящих о греховности скрещивания между родственниками - что им известно о силе вещей?

унутрь

Лохи (ч. 94)

"Очи Господни на праведныя

И уши Его в молитву их

Лице же Господне на творящая злая..."

Пс. 33

Напротив моего окна растёт берёза - самая высокая во дворе. На верхушке берёзы сидит ворона. Уже много лет. Одна, старая и задумчивая. Иногда слетает чего-нибудь пожевать - и опять на берёзу. И что удивительно: повёрнута всегда в профиль, чаще всего левым боком - когда я смотрю в окно. Бывает, подхожу к дому, взгляну  на берёзу -  а ворона топчется на ветке и легкомысленно крутится из стороны в сторону; тогда я быстро вбегаю в подъезд, поднимаюсь на свой пятый этаж, тихонько, не хлопая дверью, захожу в квартиру и осторожно заглядываю из прихожей в окно комнаты - не тут то было, снова сидит боком, как памятник! Можно на время затаиться под подоконником, можно, повернувшись к окну спиной, наблюдать за вороной в зеркальце - всё равно застать врасплох её не удаётся. Да и зачем? Ведь бывает так: взглянешь на кого-нибудь и единожды - с души воротит, а вороний профиль за столько лет не надоедает, родным стал... А что же сама ворона?

Вот одна часть тех двуногих, что без перьев, кроет крепким кроем другую, а то и намыливает оной шею, не заморачиваясь гигиенической в том целесообразностью. Может быть, не так повёрнуты? Может быть, из трёх возможных для взаимного обозрения ракурсов - слегка повыбирать, пусть даже в пользу четвёртого?

С другой стороны: вспомнилось, что довелось мне в лучшие времена по независимым от моих желаний причинам пытаться выучить текст некоего песнопения, из тех, что постоянно звучали по ТВ. За час удалось одолеть пару строф, да и то пополам - а то и на три четверти - с грехом; а по истечении срока годности вышененазванных причин всё благополучно забылось. В оное же время я запомнил "Циркачку" Антокольского - объёма не мизерного - с двух прочтений, навсегда, чего уж теперь. Знаю обратные случаи. Это - про уши. А в глазах - стоит лишь прикрыть - цветёт черёмуха, да ещё на речке, да ещё когда летит цвет, словно метель, - так явственно, что виден каждый лепесток. И не могу вспомнить ни одной картины импрессионистов, лишь пятна какие-то. И бывает наоборот. То есть, что-то в одно ухо влетает, в другое вылетает, а что-то и задерживается. Тоже и с глазами. Может быть, проходит посередь черепа некая перегородка, обладающая избирательной пропускной способностью, разная у всех, к тому же?

Так почему всё-таки ворона сидит в профиль?